И, даже мало разбираясь в корабельной архитектуре, Ирина Павловна сразу по достоинству оценила эту подвижность, таящуюся в смоленых бортах покинутого «пенителя». Борта корабля оставались прочными: выделившийся из лиственницы скипидар покрыл обшивку, предотвратив гниение. И когда женщина проходила по палубе, сухие доски настила звенели под ногами, как клавиши. Густая паутина покрыла углы, в трюме попискивали тундровые крысы, но Ирина Павловна открывала разбухшие двери, смело залезала в люки, уже задумываясь над тем, где разместить участников экспедиции.
Покидая шхуну, уносила она в себе ощущение легко доставшейся победы. Но едва в душе улеглось первое волнение, как Ирина Павловна снова стала задумчивой и грустной. Лежала на нартах, и ее мысли постоянно путались, перебиваемые воспоминаниями о Сергее. Только сейчас она по-настоящему поняла, как была привязана к этому мальчишке.
И каюр, конечно, прав: к слезам, выжатым ветром, примешалось несколько горьких слезинок о Сережке.
Прохор — тот встретил весть об уходе сына спокойно, даже не удивился. Словно уже был давно подготовлен к этому и только ждал, когда сын решится на такой шаг. Но разве Прохора поймешь? Он всегда спокоен, никогда ничему не удивляется. Муж только сказал: «Я знаю: он в море, больше ему негде быть».
И когда нарты взбирались на вершины сопок, Ирина Павловна подолгу смотрела на далекий пепельно-серый горизонт океана: ушел Сережка за этот горизонт, пропал…
В полдень упряжка ворвалась на улицу рыболовецкого колхоза «Северная заря».
Мимо побежали домики рыбаков с занавесками на окнах, на крылечках показывались рыбацкие жены, собаки выкатывались из-под заборов, с лаем бросаясь на упряжку, а каюр отгонял их хореем.
Ирина соскочила с нарт перед избой правления колхоза. Ее встретила на пороге молодая заплаканная женщина с ребенком на руках.
— Что у вас тут случилось? — спросила Рябинина.
— Беда моя, — ответила женщина.
— А председатель колхоза Левашев здесь?
— Там он… проходите.
Ирина Павловна протиснулась в комнату правления. Левашев сидел за колченогим столом, расставив негнущиеся в штормовых сапогах ноги, быстро уплетал из тарелки суп из «балки» — тресковой печени, особенно любимой мурманскими рыбаками. Его изрытое оспой лицо было некрасиво, но привлекало каким-то особым добродушием и бесхитростностью.
— Здравствуйте, Левашев, — сказала Ирина, — там какая-то женщина плачет в коридоре.
— Это моя жена плачет… Марья! — крикнул он. — Тащи сюда вторую миску — у нас гостья севодни. Ложку не забудь…
И, протянув женщине большую руку, всю в коросте жестких рыбацких мозолей, поделился:
— Дело-то тут такое… хошь плачь, хошь радуйся. Броня у меня была. В сорок первом, как немца на Западной Лице остановили, так меня и демобилизовали. Говорили, что рыба нужнее! А теперь — вот, — он развернул какую-то бумажонку, — видите, опять берут в армию… Ревет моя баба. Старуха — та молчит. А женка — ревет…
— Сейчас всех берут, — ответила Ирина, вздохнув. — У меня мужа тоже вот недавно мобилизовали. Плачь не плачь — а надо. Время сейчас такое — тяжелое очень…
Скоро она сидела за столом рядом с рыбацким председателем, и они дружно беседовали.
— Я уже слышал, — говорил Левашев, — вас шхуна интересует, что в Чайкиной бухте на обсушке стоит… Зачем она вам?
— Угу, — отвечала Рябинина, дуя на ложку. — Она — что, вашему колхозу принадлежит?
— Да бес ее знает, кому она принадлежит!
— Почему так?
В разговор неожиданно вступила жена Левашева:
— Только потому и считается за нами эта шхуна, что была выкинута на берег недалеко от нашего колхоза. А так — какой с нее толк? Промышлять на ней не пойдешь, больно хитра, никто и капитанствовать не возьмется. Вот и стоит без дела!..
— Так, значит, не нужна вам эта шхуна?
— Может, после войны и понадобится, — ответил Левашев. — Леса-то нету кругом — на доски переведем…
— Ну, ладно…
Ирина Павловна, машинально оглядев стены избы, завешанные плакатами, остановила свой взгляд на большой диаграмме выполнения плана и вдруг всплеснула руками совсем по-женски:
— Боже ты мой, ну и кривуля же у вас! Это почему же так? Шли, шли — и вдруг сорвались!
Жирная красная черта диаграммы напоминала дугу, которая ровно шла на подъем, переваливая за сто восемьдесят процентов плана, а потом скатилась на девяносто и несколько месяцев подряд дрожала, делая незначительные скачки вверх, точно не могла преодолеть начального падения.
— Девяносто процентов! Так в войну работать нельзя, товарищ председатель.
Левашев покраснел, словно мальчик, который раньше получал одни пятерки и вдруг принес домой позорную двойку.
— Да. Уж так, товарищ Рябинина, случилось. Висит эта кривая на стене, точно хребет переломанный, и не выпрямляется.
— В чем же дело?
И Левашев объяснил: в начале войны зашел в бухту «страшенный» косяк сельди, пожрал все, что было, а выхода найти не мог и сдох, лежит на дне, гниет: с тех пор и другая рыба в бухту не заходит…
— Пробовали в открытое море выходить, — рассказывал Левашев, — нас обстреляли… Так это не все, товарищ Рябинина. Появились в бухте морские ежи, жрут падаль и сами тут же дохнут. На несколько лет вода отравлена.
Ирина встала, натянула на голову платок:
— Чего же вы раньше не сообщали мне об этом? Надо выйти на середину бухты, закинуть сеть, а там посмотрим…
Они прошли на берег, сообща столкнули на воду тяжелый баркас. Левашев с готовностью поплевал на свои мозоли, но Рябинина велела ему садиться за рулевое весло.