— Видишь? — снова крикнул боцман. — Спардек высокий, дымит сильно, из пушки шпарит… Это та самая «Девка»!
«Ух… вушшщ… тррр… сссс… крах», — звуки, самые непонятные и страшные, сплетались в один сплошной грохот и вой, из которого выбивался голос Никольского:
— Бросаю торпеды! То-о-овсь…
Катер, казалось, уже вышел из воды и теперь летел над морем, как самолет, едва задевая реданом гребешки волн.
В густом дожде косых брызг юноша на мгновение увидел бледное, с большими глазами, лицо лейтенанта. Одна рука Никольского по-прежнему лежала на штурвале, другая — вцепилась в рычаг торпедного залпа.
На палубе «Девицы Энни» сновали матросы, растаскивая из кранцев спасательные пояса. Транспорт непрерывно гудел, выбрасывая в небо вертикальную струю пара, а на баке гулко ахала пятидюймовка.
Никольский рванул рычаг на себя — длинное серебристое тело торпеды мелькнуло перед Сережкой, плюхнулось в воду, и пузыристый след от ее хода потянулся к немецкому транспорту. А катер, кидаясь из стороны в сторону, уже несся обратно, немного накренившись на левый борт, — правый облегченно вздрагивал, сбросив свой смертоносный груз.
Ни боцман, ни командир не оборачивались назад, чтобы проверить направление выпущенной торпеды. Все делалось без единого слова… Раздался взрыв. Когда же юноша посмотрел назад, то транспорт уже тонул, задирая корму, под которой продолжали вращаться винты…
Немецкий сторожевик вышел из строя, направляясь прямо на поврежденный советский катер. Он шел на полной скорости, чтобы смять и рассечь его ударом форштевня.
Но Никольский, круто развернув «Палешанина», крикнул:
— Рябинин, живо на корму, две шашки!..
Едва только Сережка оторвался от турели и сделал один шаг, как напор ветра сразу же бросил его на палубу. Обхватив корпус левой торпеды, он с трудом добрался до кормы.
Увидев немецкий сторожевик почти совсем рядом, юноша разбил капсюль дымовой шашки. Язычок пламени обжег руку, и в то же мгновение густой жирный дым молочно-белого цвета потянулся за кормой катера, повисая над морем длинным облаком.
Сторожевик не рискнул прорвать эту дымовую полосу, за которой укрылись советские катера, но прошел где-то совсем близко — Сережка даже явственно услышал перестукивание его дизелей и уловил команду на чужом языке…
Экипаж поврежденного «Помора» уже был снят подоспевшим на выручку «Алтайским учителем», который около часа вел страшную игру с немецкими орудиями. Сережка видел, как командир «Алтайца», убедившись в том, что катер спасти невозможно, выстрелил из пистолета в бензобак — «Помор» ярким факелом запылал на поверхности моря. Никольский крикнул в мегафон:
— Эй, на «Алтайце»! Возвращайтесь на базу. У меня еще торпеда!..
Скоро остатки разгромленного каравана пропали из виду, и перед катером широко раскинулось родное Студеное море. Повернувшись спиной к ветру, Сережка жадно вдыхал солоноватый воздух и улыбался.
«Вот, — думал он, — и я побывал в бою, а мне совсем не было страшно». Он сказал об этом боцману, и тот, обтирая пулемет тряпкой, которая дымилась от прикосновения к раскаленному дулу, рассмеялся:
— Просто тебе, сынок, было некогда!
Слышавший их разговор Никольский повернул к Сергею по-прежнему бледное, без единой кровинки лицо и — благо моторы работали не на полную мощность — тихо сказал:
— Запомни: бесстрашие у нас не только проявление духовных качеств, а профессия. Вот так-то, Рябинин!..
Он посмотрел на компас, стрелка которого дрожала под стеклом, и спокойно добавил:
— Боцман, займи мое место за штурвалом. Я, кажется, ранен…
»Герои Крита и Нарвика»
Последние дни были полны событий, которые так или иначе коснулись ефрейтора Пауля Нишеца.
Тринадцатый взвод, в котором он командовал самым разболтанным отделением, и рота финских солдат под командованием лейтенанта Рикко Суттинена занимали позиции рядом. Между егерями и маннергеймовцами существовала давняя непримиримая вражда, подогреваемая различием в продовольственном снабжении двух союзных армий.
Несмотря на эту вражду, Пауль Нишец быстро сдружился с финским капралом Теппо Ориккайненом. Капрал был молчаливым медвежеватым человеком с рыжим веснушчатым лицом; на его громадных руках еще не стерлись глубокие батрацкие мозоли. Он говорил всегда медленно и глухо, с трудом подбирая немецкие слова, и разговор между ними часто прерывался длительными паузами.
Основное, что связывало их дружбу, — это спирт, который Нишец мог доставать относительно свободно. Укрывшись где-нибудь от глаз «собаки Суттинена», как звал капрал своего командира, они выпивали принесенную Нишецем порцию.
Нишец нарочно пил меньше, стараясь напоить капрала, чтобы тот разговорился. Но Ориккайнен умел молчать подолгу. И только один раз он высказал ефрейтору самое наболевшее.
— Собака Суттинен! — сказал он. — Я семь лет батрачил на его вырубках «Вяррио», пришел в армию — он снова стоит надо мной. Хотел бы я вырубить этот проклятый лес дочиста, чтобы в моей Суоми передохли все лесные бароны…
Однажды, раздобыв полкотелка спирта, ефрейтор зашел за своим другом в финскую землянку. Капрала не было -куда-то вышел. Нишец решил его обождать и присел на нары. Солдаты рубили топором какой-то толстый лист фанеры, и по тому, как отскакивали от топора ровные квадратные пластинки, ефрейтор догадался, что это не фанера, а галеты. Финны мочили эти галеты в кипятке, с хрустом разгрызали их зубами.
В землянке царило зловещее молчание, какое бывает всегда среди голодных людей, когда они едят и заранее знают, что все равно не наедятся…